Такие вещи нужно забывать, как страшные сны. Когда тиски наконец-то сжимаются так, что больше уже не продохнуть. Когда из всего, что было в голове, остается лишь только что-то жгучее и нутряное, которое заполняет все издерганное мечущееся существо. Когда это что-то заставляет идти заплетающиеся в снежном месиве ноги, а тяжелую голову - не спать, не замерзать, продолжать отсчитывать восемьдесят пять плиток или ровно тридцать два шага по периметру железобетонного короба, складывать минуты в часы под хлопанье дверей и гудение тросов. Не спать, не замерзать и ждать - столько, сколько будет нужно. И вместе с остатками тепла окончательно терять все те немногие важные слова, все глупые оправдания, и без того трепыхающиеся где-то в самой глубине черепной коробки. Чтобы потом смотреть поверх чашки стеклянными рыбьими - и не знать, что ответить.
Расскажи кому - решат, что крышей поехала, эге. А ведь, по большому счету, я и сама не знаю, где здесь пробегала Мэри-Энн, и не помню, когда и как моя реальность перестала быть такой же настоящей, как прежде. Да только это все мелочи, и мало ли случается странного, но никогда, никогда прежде эта самая реальность, какой бы она ни была, не заворачивалась в такой крепкий узел.
Я замираю посреди кухни с наполовину очищенной картофелиной. Фонари за окном заливают рыжим медом непроглядную зимнюю черноту, а в ушах вдруг оглушительно звенит тишина, нарушаемая только равномерным голодным мурчанием. Господи, да ведь я так мала и неразумна, что снова, по-прежнему ничего не понимаю. Принимаю успокоение за самообман, а самообман - за успокоение, и кажется, продолжаю делать все совсем не так, как следовало бы. Но я стою посреди кухни с этой самой картофелиной и чуть не плачу от того, как хочется жить.